Господин Добрецов сильно потряс мою руку и произнес:
– А мы вас почитываем!
Нонночка, не желая отставать от других, сказала:
– Дядя! вы что ж меня не целуете… фи, недобрый какой!
Филофей Павлыч проводил меня до крыльца и, поматывая головой, воскликнул:
– Что прикажете – женщина-с… А впрочем, мать – все права ее-с. Так и в законе-с…
Покуда ямщик собирал вожжи и подавал тарантас, в ушах моих раздалось:
A-ach, mein lieber Augustin!
Augustin, Augustin!
Дружный хохот, встретивший эту допотопную ритурнель, проводил меня до ворот.
Был час восьмой, когда я выехал от Промптовых, и в воздухе надвигались уже сумерки. Скоро мы въехали в лес, и с каждым шагом мгла становилась гуще и гуще. Казалось, что тени выползают из глубины лесной чащи, бегут за экипажем, хватаются за него. Я начал припоминать происшествия дня, и вдруг мне сделалось страшно. Целое море глупости, предрассудков, ничем не обусловленного упрямства развернулось перед глазами – море, по наружности тихое, но алчущее человеческих жертв. «Так уж», «нет уж» – невольно припоминалось мне, и сзади этих бессмысленных словесных обрывков появлялся упорствующий образ непочтительного Короната, на котором, по какой-то удивительной логике, непочтительность должна отозваться голодом, холодом и всяческими лишениями.
Но, как ни простодушна Машенька, однако и у нее нечаянно вырвалось меткое слово.
"Неверно нынче! – сказала она, – очень даже, мой друг, неверно! Куда ступить, в которую сторону идти – никто нынче этого не знает!"
Этим изречением я и заканчиваю.
Кроме Тебенькова, с которым я уже познакомил читателя, у меня есть еще приятель Максим Михайлыч Плешивцев.
Все трое мы воспитывались в одном и том же «заведении», и все трое, еще на школьной скамье, обнаружили некоторый вкус к мышлению. Это был первый общий признак, который положил начало нашему сближению, – признак настолько веский, что даже позднейшие разномыслия не имели достаточно силы, чтоб поколебать образовавшуюся между нами дружескую связь.
В то время, и в особенности в нашем «заведении», вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний. Тем не менее мы усердно следили за тогдашними русскими журналами, пламенно сочувствовали литературному движению сороковых годов и в особенности с горячим увлечением относились к статьям критического и полемического содержания. То было время поклонения Белинскому и ненависти к Булгарину. Мир не видал двух других людей, из которых один был бы столь пламенно чтим, а другой – столь искренно ненавидим. Конечно, во всем этом было очень много юношеского пыла и очень мало сознательности, но важно было то, что в нас уже существовало «предрасположение» к наслаждениям более тонким и сложным, нежели, например, наслаждение прокатиться в праздник на лихаче или забраться с утра в заднюю комнату ресторанчика и немедленно там напиться. А именно этого рода наслаждениям страстно предавалось большинство товарищей.
Дружба, начавшаяся на школьной скамье, еще более укрепилась в первое время, последовавшее за выпуском из «заведения». Первое ощущение свободы было для нас еще большим ощущением изолированности. Большинство однокашников, с свойственною юности рьяностью, поспешило занять соответственные места: кто в цирке Гверры, кто в цирке Лежара, кто в ресторане Леграна, кто в ресторане Сен-Жоржа (дело идет о сороковых годах). С другой стороны, новые знакомства для нас мог представлять только чиновнический круг канцелярий, в которые мы поступили, но с этим кругом мы сходились туго и неохотно. Мы очутились втроем, ни с кем не видясь, не расставаясь друг с другом, вместе восхищаясь, пламенея и нимало не скучая унисонностью наших восхищений. Мы не спорили, даже не комментировали, а просто-напросто метафоризировали, чем в особенности отличался Плешивцев, человек, весь сотканный из пламени. Мы не подозревали, что за миром мысли и слова есть какой-то мир действия и игры страстей, мир насущных нужд и эгоистических вожделений, с которым мы, рано или поздно, должны встретиться лицом к лицу. Мы не думали, что этому дрянному миришку суждено будет вызвать в каждом из нас ту интимную подкладку, которая до сих пор оставалась безмолвною. Что столкновение с ним может сделать из нас западников, славянофилов, прогрессистов, консерваторов, федералистов, централизаторов и т. д. То есть лиц, обладающих убеждениями, резкая противоположность которых заставляет иногда людей ненавидеть друг друга.
Этот мир практической деятельности, существование которого мы так долго не подозревали, представила нам провинция, в которую бросил нас естественный ход нашей служебной карьеры. Служба разбросала нас по разным концам России и положила конец нашим совместным восхищениям. В провинции мы выровнялись и приобрели ту драгоценную деловую складку, которая полагает раздельную черту между делом и убеждениями и позволяет первому идти вполне независимо от последних. И когда мы, после долгих лет скитаний, вновь встретились в Петербурге, то эта складка прежде всего бросилась в глаза и вновь сделалась для нас соединительным звеном. Подкрепленная воспоминаниями прошлого, она помогла нам вынести то разноречие в убеждениях, которое принесла нам жизнь. Мы очень серьезно сказали себе: "Прежде всего – Россия! прежде всего – отечество, призывавшее нас к обновительной деятельности! А потом уж – убеждения".
Это был самый удобный modus vivendi для того времени, когда начальство везде искало «людей» и охотно давало им места с хорошим жалованьем. Начальство было тогда снисходительное и сквозь пальцы смотрело на так называемые убеждения. Только не допускайте резкостей, не призывайте к оружию, а затем будьте хоть федералистом. Ведь ни сепаратизм, ни социализм не мешают писать доклады, циркуляры, предписания и отношения. С такого-то часа до такого-то сиди в Фонарном переулке, развивай за стаканом чаю сепаратистические соображения насчет самостоятельности Сибири, покрывай мир фаланстерами, а с такого-то часа до такого-то сиди в департаменте и пиши бумагу о «воссоединениях», о средствах к искоренению превратных толкований. Вот как думало тогдашнее начальство, и думало, по мнению моему, правильно, потому что, несмотря на его снисходительность по сему предмету, Сибирь все-таки и по настоящую пору не отделена. Так же точно думали и мы. «Дело прежде всего!» – восклицали мы, – то обновительное дело, которое, в звании мировых посредников, может одинаково приютить и западников, и славянофилов, и централизаторов, и федералистов… и фельдфебелей.