Благонамеренные речи - Страница 138


К оглавлению

138

– А знаете ли, братец, ведь и у нас здесь прошлым летом чуть-чуть сатирик не проявился?

– Как же-с! молодой человек один, николо-воплинского иерея сынок. Кончил курс в семинарии, да вместо того чтоб невесту искать, начал здешний уезд в сатирическом смысле описывать. Однако мы сейчас же его сократили.

– Как так?

– В настоящее время он в дальние губернии, по распоряжению, выслан-с.

– Помилуйте! за что же!

– Возмущение от него большое выходило. Чуть что – сейчас опишет и начнет, это, распространять. Все мы, сударь, человеки и человеческим слабостям причастны, а он выше всех себя мнил. Вот мы его однажды подкараулили да к господину становому, вместе с писаниями, и представили.

– Однако трудненько-таки у вас сатирику жить!

– Жить у нас, сударь, всякому можно. И даже сатирами заниматься никто не препятствует. Вот только касаться – этого, действительно, нельзя.

Разговор принимал такой любопытный оборот, что я счел долгом своим поближе вглядеться в эту известковую глыбу. Слова Промптова пахнули на меня чем-то знакомым, хотя и недосказанным; они напомнили мне о какой-то жгучей задаче, которую я постоянно стирался обойти, но от разрешения которой – я это смутно чувствовал – мне ни под каким видом не избавиться. "Будь сатириком, но не касайся" – да ведь это оно, это то самое решение, которого никто до сих пор ясно не формулировал, но которое, несомненно, у всех на уме. В особенности в Петербурге на этот счет существует какое-то малодушное двоегласие. Язык говорит: "Кто же запрещает! обличайте! преследуйте! карайте!" – а в глазах в это время бегают огоньки. Ясно, что в результате такого двоегласия должно быть постоянное сатирическое беспокойство. Общечеловеческая слабость нашептывает сатирику: "Мужайся! верь словам! огоньки, – это "так"!" А опыт и подозрительность предостерегают: "Помни об огоньках, а слова – это "так"!"

И вот простой рыбарь, какой-то безвестный Филофей, взял на себя труд разрешить задачу ясно, просто и, главное, спокойно и без огоньков. "Будь сатириком, но не касайся!" – да, это оно, оно самое! Но вот вопрос: способен ли Филофей преподать надлежащие к выполнению своего афоризма наставления? Гм… конечно, с его точки зрения, он способен. Не он ли сейчас сказал: "Подкараулили да к господину становому, вместе с писаниями, и представили"? Вот вам и исполнение. Только разрешает ли оно самую задачу? Создаст ли оно такого сатирика, который и сатиры будет писать, и в то же время «касаться» не станет? В этом-то я и позволю себе усомниться. Да и в Петербурге, по-видимому, тоже сомневаются, а вследствие этого и допускают «огоньки» в виде пальятивной меры. Пусть, мол, до времени огоньки служат предостережением, а вот ежели… Что "ежели"?

Под влиянием этих мыслей я еще пристальнее взглянул на высившуюся передо мною известковую глыбу: не скажет ли она еще что-нибудь, не разъяснит ли? Но, увы! глыба так заурядно, почти бессмысленно покачивалась, вместе с креслом, в котором она сидела, и при этом так маслено косила глазами по направлению к Машеньке, что мне сделалось ясно, что она ничего не сознавала. Афоризм вырвался у нее из глотки «так», без понимания, и даже без малейшей претензий на дальнейшее развитие. Он представлял собою одну из тех "благонамеренных речей", которыми так изобилует среда рыбарей. Так что я, который намеревался просить разъяснений по этому поводу и даже не прочь был вступить в спор, я сразу же убедился, что самое лучшее в этом случае – это последовать мудрому правилу: не тронь навоза – не воняет.

– А знаете ли что, Филофей Павлыч, – догадалась между тем Машенька, – ведь Коронат-то у нас, пожалуй, сатириком будет?

– Разве расположение выказывает?

– Нет, вообще… Безнравственность в нем какая-то… из всех детей он какой-то… Вон и братец давеча видел…

– А вы бы, сударыня, березовой кашицей почаще… И я знавал эти примеры: в детстве не остепеняли, а со временем, от этой самой родительской слабости, люди злодеями делались.

– Ах, и я этого боюсь! боюсь я за него!

– Самое главное, сударыня, в этом разе – все силы-меры употреблять, чтоб из ребенка человек вышел. Чтобы к семейству привязанность имел, собственность чтобы уважал, отечество любил бы. Лоза, конечно, прямо этому не научит, но споспешествовать может.

– Да ведь и я тоже… вот и братец… Ах, кстати! ведь братец с Чемезовом-то кончать хочет!

– Что так-с! – огорчился Филофей, – а мы было думали, что вы здесь оснуетесь! С сестрицей бы, по соседству, видались! очень бы приятно!

– Неудобно мне.

– Очень, очень было бы приятно. А между тем и имение… хорошенькое у вас, сударь, именьице! Полезные местечки есть! Вот кабы вы «Кусточков» мужичкам не отдали – и еще бы лучше было!

– И я ему то же говорила…

– Да-с, близок локоть, да не укусишь. Это бы уж Лукьянычево дело вас предостеречь. Он обязан был разъяснить вам, что «Кусточки» – это, так сказать, узел-с…

– Слушайте! да как же я мог не отдать «Кусточков»? Ведь чемезовским крестьянам без этой земли просто жить нельзя!

– А они бы у вас кортомили ее. Вы бы христианскую цену назначили, а они бы пользовались. И им бы без обиды, и вам бы хорошая польза была.

– Да ведь они имели право на «Кусточки»! "Право" – ясно ли это, наконец! Вы сами сейчас говорили, что собственность уважать надо, а по разъяснениям-то выходит, что уважать надо не собственность, а прижимку!

Высказав это, я сейчас же догадался, что очень опрометчиво поступил, употребив слово «прижимка». Это было и слишком резко, и в то же время слишком мягко. Резко потому, что обличало во мне человека, с которым «попросту» (мы с ним «по-родственному», а он – и т. д.) объясняться нельзя; мягко потому, что Филофей, конечно, отлично понимает, что на уме-то у меня совсем другое слово было, да только не сказалось оно. Тем не менее слово произвело свой эффект: Машенька вдруг съежилась, Филофей отвратительно перекосил рот. Минуты на две разговор совершенно упал.

138