– Ну, видишь ли, друг мой! Вот ты себя дурно вел сегодня – следовательно, сам же себя и осудил. Не я тебя оставила без пирожного, а ты сам себя оставил. Вот и дяденька то же скажет! Не правда ли, cher cousin?
– Ну, что касается до меня, то я полагаю, что если Коронат осудил себя сам, то он же не только может простить самого себя, но даже и даровать себе право на двойную порцию пирожного! – выразился я, стараясь, впрочем, придать моему ответу шуточный оттенок, дабы не потрясти родительского авторитета.
– Видишь, какой дяденька добрый! Ну, так и быть, для дяденьки ты получишь сегодня пирожное. Но ты должен дать ему обещание, что вперед будешь воздерживаться от дурных поступков. Обещаешься?
На Короната опять находит «норов», и он долгое время никак не соглашается «обещаться». Новое приставание: "Mais repondez donc, monsieur Koronat!" – со стороны Анны Ивановны, и «да скажи же, что обещаешься!» – со стороны Машеньки.
– Да господи! обещаюсь! – выпаливает наконец Коронат, который, по-видимому, готов лопнуть от натуги.
– Ну, теперь шаркни ножкой и поблагодари дяденьку!
Но я стремительно вскакиваю с дивана и, чтоб положить конец дальнейшим сценам, обнимаю Короната.
– Можете идти покуда в залу и побегать; а вы, chere Анна Ивановна, потрудитесь сказать, чтоб подавали кушать. Ах, предурной, презакоренелый у него характер! – обратилась она ко мне, указывая на удаляющегося Коронатушку и печально покачивая головкой, – очень, очень я за него опасаюсь!
– А я так нимало не опасаюсь. Вот скажи-ка мне лучше, где ты такое сокровище достала?
– Это ты про Анну Ивановну? Дешевенькая, голубчик. Всего двести рублей в год, а между тем с музыкой. Ну, конечно, иногда на платье подаришь: дурна-дурна, а нарядиться любит. Впрочем, прекраснейшего поведения. Покорна, ласкова… никогда дурного слова!
– Ну, а я все-таки не взял бы ее в гувернантки!
– Нет, мой друг; Савва Силыч – он ее из воспитательного привез – очень правильно на этот счет рассуждал. Хорошенькая-то, говаривал он, сейчас рядиться начнет, а потом, пожалуй, и глазами играть будет. Смотришь на нее – ан враг-то и попутал!
– Вот как! стало быть, он не очень-то на себя надеялся!
– Нет, не то чтобы, а так… Вообще он не любил себя искушать. В семейном быту надо верную обстановку устроивать, покойную! Вот как он говорил.
Наконец пришли доложить, что подано кушать. Признаюсь, проголодавшись после трехдневного поста, я был очень рад настоящим образом пообедать. За столом было довольно шумно, и дети, по-видимому, не особенно стеснялись, кроме, впрочем, Короната, который сидел, надувшись, рядом с Анной Ивановной и во все время ни слова не вымолвил.
– Вот видишь, какой он злопамятный! – шепнула мне по этому поводу Машенька.
– И ты не скучаешь? – спросил я Машу, когда мы, после обеда, заняли прежние места в гостиной.
– Нет, мне скучать нельзя: у меня дети, мой друг. Да и некогда. Если б занятий не было, тогда другое дело… Вот я помню, когда я в девушках была, то всегда скучала!
– Будто бы?
– Да, потому что на уме всё глупости были. Ах, ты не можешь вообразить, какая я тогда была глупая и что я себе представляла!
– Например?
– Ну, вот хоть бы… нет, ни за что не скажу! Помнишь, тогда сочинение это вышло… "Les miserables", что ли… да нет, не скажу! Мне самой стыдно, как вспомнишь иногда…
Она слегка потупилась и вздохнула.
– Стало быть, это Савва Силыч выучил тебя не скучать?
– Да, все он; всему он меня научил. Он желал, чтоб я всегда была занята. Вообще он был добр, даже очень добр до меня, но насчет этого строг. Праздность не только порок, но и бедствие: она суетные мечтания порождает, а эти последние ввергают человека в духовную и материальную нищету – вот как он говорил.
– Чем же ты, при жизни его, занималась?
– Мало ли, друг мой, в доме занятий найдется? С той минуты, как утром с постели встанешь, и до той, когда вечером в постель ляжешь, – всё в занятиях. Всякому надо приготовить, за всем самой присмотреть. Конечно, все больше мелочи, но ведь ежели с мелочами справляться умеешь, тогда и большое дело не испугает тебя.
– Это тоже Савва Силыч говорил?
– Да, мой друг, он. А что?
– Ничего. Так спросилось. Хорошая мысль.
На эту тему мы беседовали довольно долго (впрочем, говорила все время почти одна она, я же, что называется, только реплику подавал), хотя и нельзя сказать, чтоб разговор этот был разнообразен или поучителен. Напротив, должно думать, что он был достаточно пресен, потому что, под конец, я таки не удержался и зевнул.
– Ах, что же я? – всполошилась она, – и не подумала, что с дороги тебе отдохнуть хочется! А еще хозяйкой себя выставляю.
– Успокойся, душа моя, я не сплю после обеда. А вот что я думаю: не уехать ли мне? По-настоящему, я ведь мешаю тебе!
– Ах, что ты! чем же ты мне мешать можешь! Если б и были у меня занятия, то я для родного должна их оставить. Я родных почитаю, мой друг, потому что ежели мы родных почитать не станем, то что же такое будет! И Савва Силыч всегда мне внушал, что почтение к родным есть первый наш долг. Он и об тебе вспоминал и всегда с почтением!
– Ну, если я не мешаю тебе, то тем лучше.
– А я вот что, братец. Я велю вареньица подать, нам и веселее будет. А потом и чаю; ведь ты чай любишь?
– Что ж, это прекрасно. И вареньица, и чаю – не откажусь.
– Ах, как я рада! И как это хорошо, что ты откровенно мне высказал, что тебе нравится. А вот другие любят, чтоб хозяева сами угадывали – вот мука-то!
Она взяла меня за обе руки и так грустно-грустно взглянула мне в лицо, словно хотела сказать: "Сиротка ты, бедненький! надо же тебя приголубить и подкормить!"